Между джинсами и свободой совести

Что осталось в памяти людей от перестройки и Советского Союза

Тридцать пять лет назад, в марте 1985 года, советским лидером стал молодой человек – 54-летний Михаил Горбачев. Его приход к власти должен был обеспечить СССР ускорение экономического развития, а советскому обществу – несколько большую свободу. Однако кончилось его правление распадом Советского Союза.

Якуб Садовский, культуролог, русист, профессор Ягеллонского университета в Кракове, директор Института восточнославянской филологии Ягеллонского университета

Распад СССР видится в современной российской политической историографии как завершение процессов, именуемых понятием «перестройка». Историки и политологи, а также исторические и политические публицисты давно привыкли отождествлять этот термин с периодом пребывания Михаила Горбачева в кресле генсека. Перестройка — своеобразная шестилетка перемен, результат которых описывается, как правило, в геополитическом и экономическом ключе.

Особость горбачевских лет отмечают и культурологи наряду с социологами, исследуя разнообразные результаты радикальных сдвигов в тогдашней социально-культурной системе СССР. Ибо сначала — послабление, затем — постепенное исчезновение, наконец — формальная ликвидация политической цензуры повлияли, с одной стороны, на демократизацию и плюрализацию советских СМИ, с другой — позволили появиться волне «возвращенной литературы», массовому же читателю — приобщиться к дотоле неизвестному литературному наследию. Параллельно с этим имел место и другой сдвиг: в публицистику, научную литературу и текущие художественные произведения хлынула волна переосмыслений всего советского исторического прошлого. Идеологическая демонополизация государства поспособствовала превращению союзных республик в плацдарм процессов, исследуемых религиоведами. Беспрецедентный рост общественной активности граждан сказался на возникновении неформальных объединений, положивших начало первым неправительственным организациям на постсоветском пространстве.

Слабеющая политическая память

Смотреть

Нет необходимости доказывать правоту тезиса, что события 1985–1991 годов имели определяющее значение для сегодняшнего политического, социального и культурного облика России. Но все три этих порядка глубоко сопряжены с ментальными сдвигами, произошедшими тогда в сознании советских граждан. В понимании этих сдвигов (и в сопоставлении их со сходными процессами в странах давнего социалистического лагеря) ключевое значение могут иметь результаты исследований социальной памяти. Исследований не того, как все происходило «на самом деле» (хотя важности типично исторических исследований никто не отменяет), а того, как «это» помнится сегодня — и в каких категориях описывается. Конечно же, не может быть речи о какой-то «единой памяти» времени Съезда народных депутатов или событий августовского путча — и тогдашние события, и их контекст (личный, социальный, бытовой) смотрелись по-другому из перспективы московского «кооператора», провинциального интеллигента или призывника, несшего военную службу в дальневосточной части. Но сопоставление многих разнообразных перспектив позволяет найти в индивидуальных воспоминаниях общий знаменатель. Самое главное — определить, что в сегодняшних нарративах о перестройке чаще всего повторяется, что подчеркивается, а что ускользает от внимания. И с помощью какого языка, вернее, какого лексикона строятся сегодняшние рассказы.

Кое-что удалось мне определить в ходе моих личных исследований, вернее, на их вступительном, пилотажном этапе (ибо основная их часть потребует и времени, и средств, и многих сотрудников). Оговорюсь, что в нем принимали участие пока лишь респонденты, которые относят себя к числу либо участников, либо сознательных наблюдателей политических, общественных и культурных процессов перестройки. Моим методом было так называемое углубленное фокусированное интервью. Результаты исследования опубликованы в польском научном журнале Slavia Orientalis за 2019 год. Здесь же — основные выводы.

Горбачев

Всех поразило, что генеральный секретарь ЦК КПСС может сам ходить. Был такой анекдот в те времена, что Горбачева Политбюро не поддерживает. Имелось в виду то, что он ходит сам, не нуждается, чтобы его под локотки вели на трибуну Мавзолея.

«Перестройка» как термин для обозначения некой общественно-политической реальности стал в СССР употребляться не сразу после прихода Горбачева к власти, а в результате возрастания частотности его употребления в выступлениях генсека и во всем партийном дискурсе. И тем не менее все респонденты относят понятие «перестройка» к периоду правления последнего генсека КПСС, а первые воспоминания о перестроечном времени — ко времени его прихода к власти. Все вспоминают, что после череды генсеков преклонного возраста — Брежнева, Черненко и Андропова — 54-летний Горбачев смотрелся как политик более чем молодой, далеко отстающий от облика и стиля поведения предшественников. У него «молодая физиономия в довольно стильных очках», он «не памятник»: «говорит без бумажки, не боится общения с обществом ни через телевизор, ни через прямые контакты на улицах». Именно «говорит без бумажки» — самая устойчивая фигура памяти этого политика, она озвучивается практически во всех интервью.

Все мои собеседники помнят, что после прихода к власти Горбачев, ошеломив своей относительной молодостью и живым характером, тут же начинает раздражать. Раздражает прежде всего южный говор, воспринимаемый в Москве и Ленинграде как признак провинциальности и который сам по себе становится очередной устойчивой фигурой памяти его личности.

Из воспоминаний респондентов явствует, что сознание обретения страной «молодого» энергичного генерального секретаря не перекладывалось автоматически на доверие к провозглашаемым им лозунгам. В зафиксированных высказываниях чаще всего видны свидетельства скепсиса. Все быстро поняли, что нет разницы между лозунгами «Слава КПСС» и «Перестройка — ускорение — гласность». «Предложили новый текст тем, кому положено его повторять»,— говорил один из респондентов, вспоминая транспаранты и щиты с лозунгами на зданиях, где новая редакция идеологических эмблем приходила на смену старой. «Вот этот ряд,— вспоминал другой мой собеседник,— три белых коня, которые в то время были актуальны. Когда их слушали, с одной стороны, недоумение какое-то испытывали, потому что никакого конкретного наполнения под этими терминами не было, с другой стороны — появлялись какие-то надежды, что вот сейчас "оно" будет».

«Оно»

Если бы в начале 80-х к моему домашнему телефону подключились кагэбэшники, это было бы серьезной драмой для всех. А когда к моему телефону подключились в 89-м году, это было просто смешно. Я в него каждый вечер заказывал чашку чая.

Абсолютное большинство опрошенных все же подчеркивает, что «оно» все-таки пришло. «Оно» и составляет стержень воспоминаний об атмосфере перестроечного времени. Основная категория описания этой атмосферы — это концепт «свобода» и различные его перифразы. Так, перестройка — это время, когда «вдруг стало можно то, чего раньше было нельзя», когда «ничего не запрещено» или просто «стало разрешено». «Свобода» концептуализируется с помощью определения расширяющегося пространства свободного обмена мнениями. «Все слышат сигнал, что можно начинать разговаривать. Можно размышлять и разговаривать не только на кухне, разговаривать громко и открыто»,— говорит один из респондентов. Другой выражает аналогичную мысль, подчеркивая, что до сих пор «разговоры в Ленинграде и Москве за кухни не выходили. А тут они вылились на улицы».

Возвращенная литература и откровенное кино

«Покаяние» Тенгиза Абуладзе. Шок. Да, это все напитывало, давало новое понимание, новые ценности, это было важнейшим феноменом раскрепощения сознания.

Демократизация печати и всего издательского дела приводит к самому важному факту литературной жизни второй половины 1980-х — к публикации целого пласта художественных текстов, которые до тех пор, из-за цензурных соображений, находились либо в полном забытьи, либо были известны лишь читателям сам- и тамиздата. Литературная критика перестроечного времени, а вслед за ней — сегодняшняя социальная память фиксируют волну «возвращенной литературы». Процесс этого возвращения отмечается всеми респондентами. Абсолютное большинство из них «лавину литературы», «издательскую волну» или «свободу чтения» указывают в ответ на открытый вопрос об основных ассоциациях с перестроечным временем.

Наряду с «возвращенной литературой» перестроечный кинематограф — еще один художественный пласт, о котором спонтанно заговаривали мои собеседники. Среди нескольких заглавий фильмов, которые указываются в качестве ярких воспоминаний, есть три, которые упоминаются абсолютным большинством. Эта «троица» внутренне неоднородна, ибо входят в нее две опять-таки «возвращенные» ленты и одна, снятая уже при Горбачеве. К первой категории относятся «Покаяние» Тенгиза Абуладзе и «Проверка на дорогах» Алексея Германа. Собственно, перестроечное кино представлено в каноне социальной памяти «Маленькой Верой» Василия Пичула (1988). Это лента, взломавшая советское табу в плане художественного отражения нравственно-бытовой сферы жизни. Пичул, сняв своих актеров — впервые во всей истории советского кинематографа — в сцене полового акта, обеспечил своему фильму статус вехи в развитии отечественной киноэстетики. Мои собеседники, вспоминая этот фильм, помнят и разразившиеся впоследствии волны то негодования одной части публики, то энтузиазма другой. И тут же отмечают, что возникновение откровенных сцен на экране теми, кто был знаком с западным кинематографом, «воспринималось как должное». «Наконец нормально»,— передает свои тогдашние ощущения один из респондентов. «У меня не было реакции онанирующего подростка»,— оговаривается другой. Еще один помнит свое возмущение «ажиотажем теток по поводу первой постельной сцены».

Детская мечта

В Даниловском универмаге чуть ли не все место занимает комиссионный магазин. Мне там покупают первые фирменные джинсы. Меня собирает семья в институт, я должен быть модным, поэтому мне там покупают первые «Ливайс». «Ливайс» стоит 100 руб. Зарплата у отца тогда — 220 руб.

Перестройка помнится не только тем, что читалось и смотрелось, но и тем, что покупалось — или мечталось приобрести. Были товары, в доперестроечную эпоху дефицитные, сложно доступные или вообще отсутствующие в официальной системе торговли, которые в итоге стихийного развития коммерции постепенно становились все более общедоступными, хотя и все более дорогими. В собранных мною воспоминаниях ярким представителем этой группы товаров выступают джинсы, и прежде всего — американского производства, воспринимаемые как единственные «правильные», однозначно «настоящие». «Американские джинсы — это была мечта в советское время»,— заявляет один из респондентов; другой подчеркивает, что джинсы как таковые были «детской мечтой времен перестройки». Не «подростковость», а именно «детскость» «перестроечной мечты» дает понять, что во второй половине 1980-х брюки из синей крепкой ткани — это товар уже не диковинный и не эксклюзивный, а именно дорогой. Если к тому же джинсы — это «фирма», их приобретение может восприниматься как веха в биографии.

Процесс пошел — до этого все текло само по себе

Специфика того времени, как мне кажется, в том, что очередные годы сильно отличались друг от друга. Теперь все годы более или менее одинаковые. Тогда же 1987-й — это совсем не 1986-й. 1988-й — совсем другой, чем 1987-й.

Некоторые факты из мира политики и понятия из перестроечного политического лексикона позволяют извлечь выводы о том, как своеобразно в интересующую нас эпоху воспринималось время. Взять хотя бы «процесс пошел»: это общеизвестное выражение Михаила Горбачева, повторявшееся им неоднократно в контексте неотвратимости общественных, экономических и политических процессов, прочно вошло в фонд крылатых фраз русского языка и является сегодня фразеологической этикеткой того времени. И в то же время является свидетельством исторического сдвига в восприятии исторического времени. В монографии «Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение» Алексей Юрчак пишет, что в перестроечную эпоху все осознавали динамику текущих событий, ощущая при этом линейный характер социального времени — то, чего не было при Брежневе. Там «застою» подлежало и восприятие текущего исторического этапа: CCCР казался «вечным» государством, «вечными» виделись устои и принципы советской жизни. Исследователем во время его полевых исследований начала 1990-х зафиксирован факт ментальной трансформации российского общества, начавшейся в «разгар перестройки», году в 1987-м. Высказывания, зафиксированные мною во всех без исключения интервью, подтверждают тезисы Юрчака. Самые интересные свидетельства «истории, ускорившей ход», зафиксированы в воспоминаниях тех, кто в перестроечное время «выпал» из привычной жизни на более долгий срок — например, в связи с уходом в армию. Впечатления призывников второй половины 1980-х укладываются в единый сюжет «возвращения в другую страну».

Восприятие хода времени многократно отражено в оценках или комментариях к отдельным сообщаемым моими собеседниками образам, относящимся к общественной жизни. Вот, к примеру, свидетельство памяти о поведении людей в 1989 году: «Помню I Съезд народных депутатов… Реально я видел людей, которые ходили на работу и с работы с радиоприемниками, слушая прямые включения… Люди поняли, что они могут влиять на страну и на политику в этой стране. Вот это я четко помню до сегодняшнего дня. Поскольку до этого все текло само по себе».

Вот это «все текло само по себе» — замечательная фигура описания доперестроечной реальности, вмещающая в себя все характеристики «застывшего» времени и «застывшего» образа жизни, являющаяся «портретом в негативе» описываемых респондентами процессов и событий. В этом контексте можно рискнуть выдвинуть тезис о том, что понятие «застоя», относимое к брежневскому периоду, хотя и придуманное горбачевской командой, оказалось весьма своевременной и востребованной фигурой.

Конец перестройки

Если уж говорить о восприятии времени, следует отметить интереснейшую специфику восприятия конца перестройки. В исторических и политических науках ее конечная цезура довольно четкая — подписание Беловежских соглашений в декабре 1991 года, положившее конец истории Советского Союза. Однако исследования однозначно показали, что социальная память видит завершение перестроечного этапа истории российского общества в совершенно другой момент. Вернее, выдвигает два альтернативных, символически важных момента. Первой альтернативой выступает опередивший распад на несколько месяцев августовский путч. Многие респонденты на вопрос о том, когда они почувствовали, что перестроечный этап общественной жизни завершился, произносят одно слово — «путч», дополняя его воспоминаниями о защите Белого дома. Второй вариант конца эпохи опять-таки связан с Белым домом, но уже в ельцинскую эпоху. Имеется в виду момент «второго штурма» или «расстрела» этого здания во время конституционного кризиса 1993 года. «Второй штурм Белого дома. Кончилось что-то хорошее»,— говорит один из респондентов. Другой собеседник свой выбор, павший на тот же момент, поясняет: «Конец заключался в постепенном наращивании авторитаризма». «Ощущение свободы кончилось в 1993-м. Веселый драйв продлился до 1993-го»,— вторит ему третий.

Нет сомнения, что основная коллективная психологическая травма российского общества — не распад СССР как таковой, а последовавшая за ним «лихая» декада. Вписавшийся в нее социально-экономический и бытовой шок предопределил однозначно негативное отношение сегодняшних россиян к ельцинской эпохе. Оно и стало чертой, отличающей сегодняшнюю российскую социальную память тех лет от опыта обществ Центральной Европы, помнящих 1990-е хоть с критицизмом, но и с энтузиазмом. Сравнительный анализ памяти опыта трансформации еще только предстоит провести. Итоги исследований памяти советской перестройки, несомненно, сыграют в нем ключевую роль.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...